Чувствуя новый прилив духовных сил и вдохновленный собственной прозорливостью, я вернулся на прежнее место.

Фотография смотрела на меня спокойным, тёплым взглядом. Возможно, в нём появилась интонация познавания, может быть изучения моей персоны. Впрочем, что за чушь!

Наверно, задержалась на родительском собрании. Может быть, даже останется ночевать в деревне. Жаль, очень романтичный мог бы получиться вечер. Правда, я выгляжу, как леший, и для полного равновесия душевных сил мне не хватает душа, куска мыла, свежей футболки и рюмки коньяка. Но и эту нехватку можно пережить. Жаль, что она так затянула Родительское собрание. Людям завтра в поле, душа моя! Двойки — это не показатель успеваемости, это символ деревенской полноценности. Оставь детей в покое. Они всё равно, кроме разбитых тракторов, водки и худых коровников ничего в жизни не увидят. Деревня — это приговор!

Фотография смотрит на меня твердо, холодно. Вдумчивость её взгляда сменилась непроницаемостью. Ладно, буду ложиться спать, а то уже мерещится всякое.

Освободившись от сапог, я распластался на диване. Где-то в глубине его паралоновой души держался простенький аромат не слишком дорогого женского парфюма. Тишина постепенно заслонила все мои мысли. В голове стало темно и тихо. Поволокло куда-то вниз. Отпустив прочь свою волю, я засыпал…

Она стояла передо мной и распушала рукой волосы. Дождь не успел испортить их буйной свободы. Было в этом видении что-то необъяснимо беспокоящее, тревожное для души. Всегда, когда женщина трогает свои волосы, поднимая при этом руки, её жесты выдают большее, чем только заботу о волосах.

— Вы бы сапоги оставили на крыльце.

— Извините. — Чувствую хозяйскую власть. Упрёк чисто женский. Пол для них — религия.

Она прошла по комнате, разнося босыми ногами дождевую свежесть.

— Извините за вторжение, — промямлил я, — дверь была не заперта. Я скоро уйду.

— Скоро?

— Могу уйти и сейчас.

За окном ночь, и мерно постукивают по крыше капли дождя. Хозяйка словно испытывает мою готовность выметаться вон. Беру сапоги и слышу её голос:

— Да ладно уж, оставайтесь… Только ужина нет. На ночь есть вредно.

— Не так вредно есть на ночь, как вредно не есть вообще. Вы, в принципе-то, ели сегодня? Хотите, расскажу, чем потчевал вас прошедший день? Утром чашка чаю, днём принесли молока с фермы, и вам хватило полкружки. Обедов в школе, конечно, нет. А вечером есть вредно. Так?

— Почти так. Только про школу я не поняла.

— Разве вы не учительница?

— Нет.

— Значит, мои догадки были неверны. А кто вы?

— …

— Давайте, я с трёх попыток определю. Председатель колхоза!

—Нет.

— Дочь председателя колхоза!

— Нет.

— Что, внучка?

— Какое буйство фантазии.

— Вы не боитесь одна здесь жить?

— Это у нас уже идёт рубрика «Традиционный вопрос».

— И всё-таки?

— Не боюсь.

— Почему?

— Потому, что здесь никого не бывает.

— Но я-то проник.

— И это удивительно. Если не секрет, как вас сюда занесло?

— Ждал парома, потом пошёл искать деревню. А вас?

— Паром уже год как не ходит.

— Значит, меня обманули на станции. А с виду был такой приличный старичок. И не подумаешь! В фетровой шляпе.

— Он мог просто не знать.

— То-то водитель не хотел сюда ехать… У меня сын на том берегу. В детском оздоровительном лагере. Бывшем пионерском. А всё-таки, что здесь делаете вы?

— Летняя практика на пленере. Знаете, что это такое?

— Слышал. Значит, вы художница?

— В какой-то мере.

— А почему вы одна здесь?

— Возвращаемся к теме традиционных вопросов.

— Нет, моё любопытство не имеет скрытого смысла. Просто такое одиночество чисто по-человечески неудобно, хлопотно и не безопасно.

— А если я специально его себе создаю? Если оно мне необходимо.

— Тогда понятно.

— Что вам понятно? — она суетливо разбирает в шкафу бельё. Бросает мне сложенную простыню.

— На кухне. Там есть раскладушка.

Немногословно, но ясно. Разумеется, на кухне, где ж ещё? Всё так типично. Я встаю с дивана, но прежде чем сделать первый шаг, говорю:

— Провалиться мне на этом месте, если это не вы — лучший в мире варитель кофе! Бразильские фаны приезжают к вашей плите подышать его ароматом, а марокканцы рыдают, слизав густоту его пенки.

Она не улыбается. Глаза смотрят сдержанно и устало. И всё-таки идея горячей чашки с одуряющей горечью кофейного провара подавляет решительность моей властительницы. Уговорил. Какой художник не усугубит своего отрешения кофейным ядом! Сработало. Кричу ей вслед:

— Простите за нескромный вопрос, а как вас зовут? Надо же знать, кому во здравие свечу поставить.

— Ставьте Татьяне.

— Татьяне, стало быть, разбойнице.

— Что?

— Ваше имя, если читать его по-старославянски, означает разбойница.

— А что означает ваше имя?

— Защитник людей. Кажется. По-гречески.

— Значит, Александр. Ну и кого же вы защищаете?

— Разбойниц.

— Я так и думала.

— Это шутка.

На кухне кипит работа. Над электрической плиткой творится таинство приворотного пития. Я смотрю на Татьяну, на её лёгкую спину и свободные плечи и держу в себе желание взять их крепкими руками. Сейчас бы это выглядело по-скотски. Конфликтно и грубо. Как странно, может, уже через пять минут этот порыв откроет ей совсем другие чувства. Ещё немножко слов вперемешку с молчанием и душевной заботой в глазах. Всё-таки любовь растёт у человека из головы, а не из сердца.

— Чашки в шкафу, вода в рукомойнике.

— Вы всегда так лаконичны?

— Я не люблю красноречия. Оно исходит от душевного лукавства.

— Просто у вас другой способ выражения чувств.

— Чувств? Искусство далеко от чувственности. Оно, скорее, напоминает точную науку с собственной системой расчёта и даже с формулой успеха.

— Вот уж о чём не догадывался.

Чашки у моей хозяйки были крепенькие, коренастые, совсем не похожие на кухонную типичность посуды.

— Хороший фарфор, старый.

— Фарфор должен быть хорошим, — говорит она.

Татьяна взяла из моих рук обмытые чашки, и наш вечер начался. Кофе был баночным и никаких особых флюидов не источал. На маленьком столе, накрытом потёртой клеёнкой, царствовала конфетница. Небольшая, но щедрая.

— Ты любишь сладкое? Совсем не подходит к твоему характеру.

Татьяна посмотрела с удивлением:

— Почему?

— Твёрдая воля, решительный характер, способность подчинить себе поступки других. А сладкое — это компромисс, чувственность, которую, как ты говоришь, тебе заменяет система расчёта, добродушие и податливость характера.

Она улыбнулась. Впервые за вечер. У неё, оказывается, очаровательная улыбка. Татьяна пьёт кофе, нежно трогая чашку губами. На меня старается не смотреть. Уже хорошо. Прячет взгляд. Это признак женского интереса. Самый робкий. Когда смотрят мимо, значит не воспринимают. Теперь она будет внимательно слушать и решать. Решать долго, накапливая в себе теплоту нашей сращиваемости. В ней ещё нет той душевной смуты, что подрывает собственную однозначность человеческого «Я», разделяя его на двоих. И всё-таки, что-то в ней уже происходит. Вот только времени у нас совсем мало. Конечно, я не стану пользоваться ситуацией. Хотя бы потому, чтобы доказать своё отличие от самцового общеподобия. Это доказательство нужно мне самому. Я выше оцениваю себя по жизни, чем других и имею на то основания.

А она отличается от своей фотографии. Нет, не внешне. Фотография подбила меня к душевной смуте. Сама же Татьяна скорее сдерживает эти чувства. Она не разрешает себя обожествить.

Кофе иссяк. Поднимаю себя с табуретки, решительно и устремлено направляюсь вон из дома.

— Ты куда?

— Хотя бы дров тебе нарублю.

— Завтра нарубишь. Лучше воды принеси. Родник возле старой берёзы.

Она даёт мне ведро и фонарь, и я, босоногий и растелешённый пускаюсь в дождевую купель. Льёт ровно, густо. Воды по щиколотку. Старая берёза маячит на изломе оврага. Смотрю в небо, и дождь заливает мне лицо. Тучи, как рваные крылья неба, распахнулись над самой головой. Родник выложен кирпичами. Вода в нём студёная и тяжёлая. Зубы ломит. А вкус у неё глубокий, совсем не земляной, скорее, похож на сладковатый настой камня и берёзовых корней. Ну вот, я уже и вкус простой воды различаю. Что же там осталось до счастья? Может быть, эта женщина в своём одиночестве? А одиночество у неё не своё, не собственное. И глаза у неё слишком тёплые для родниковой воды.